На самом деле, школа профессора Ксавье была не самым паршивым на свете местом.
Если, разумеется, не брать во внимание тот факт, что по её залам и коридорам перманентно носится табун гормонально неуравновешенных подростков, из-за чего ты то и дело рискуешь остаться без своих яиц, просто заглянув с утра в местную столовую, потому что кто-то из этих альтернативно эволюционировавших молокососов вдруг неудачно чихнёт в твою сторону сгустком раскалённой магмы.
В остальном же жизнь здешних обитателей, само собой, сплошь мёд, да патока, да эдемский элексир.
Что до Крида, его вынужденное (впрочем, как обычно; никто никогда не пригласит наёмного убийцу в гости по обоюдному добровольному согласию, если вы понимаете, о чём я), так вот, его вынужденное пребывание в индивидуальных апартаментах санаторно-тюремного типа, любезно выделенных ему самим Ксавье, омрачалось лишь опять-таки вынужденными разговорами за жизнь с директором сего благопристойного заведения.
Можно было бы предположить, что Чарльз, наплевав на любовно выпестованную репутацию многомудрого святоши, решил подвергнуть своего гостя-одновременно-пленника изуверским ментальным пыткам с помощью известных способностей. Чёрта с два: ибо не так страшен сам псионик, как его неуёмное желание просто побалакать с кем-нибудь по душам на трезвую голову. Особенно, когда собеседник физически ограничен в выборе путей к отступлению.
Спустя несколько таких бесед Саблезубому, в конце концов, начало казаться, что мистер Голова-Ведро в своё время разбежался с его любимым закадычным телепатом вовсе не на почве идеологических разногласий, а просто потому, что совершенно бесчеловечное и антигуманное занудство Ксавье способно было нанести непоправимый ущерб нормальному адекватному функционированию чьей угодно психики.
Крид, что бы там не писал Росомаха в своём молескине с розовыми котятами, был отнюдь не дурак: он хорошо понимал, что возможности оторвать проклятому мучителю голову и сыграть ей в бильярд у него нет никакой; а попытки пробить ментальную блокаду язвительными выпадами заранее обречены на провал. Стало быть, оставалось придерживаться единственно верной в таких случаях тактики: стоически терпеть. Виктор, вопреки всей своей вспыльчивой бунтарской натуре, держался до последнего. Он горланил Чарльзу матерные куплеты народных песенок, которые когда-то слышал от папаши (удивительно, но это немногое то, что память Крида сохранила в кристально чистом, первозданном виде); травил профессору байки о том, как лучше всего гнать традиционную канадскую водку из картофельных очисток; рассказывал неприличные анекдоты, перемежая их ещё более неприличными историями из своей богатой на эротические похождения жизни (и не имеет значения, что большую часть этих историй Виктор придумывал буквально на ходу); в конце концов, просто молчал, демонстративно игнорируя все попытки достучаться до его совести, которая существовала лишь в иллюзорном мире, созданном фантазией Чарльза.
Но когда Ксавье, в очередной раз превзойдя самого себя, задвинул Виктору полный драматических перипетий пассаж, суть которого сводилась к следующему: «Мол-де, по задумке Чарльза это Крид, а не Росомаха когда-то должен был стать под руководством профессора главным козырем икс-шайки на страже добра и процветания мутантов во всём мире; но злые дяди из ЦРУ поймали Саблезубого первыми, поэтому теперь Джеймс у нас всеми непонятый герой-любовник из влажных девичьих фантазий, а Крид — просто полоумный обиженный жизнью психопат, которому и вилку нельзя в руки давать», — словом, после таких неожиданных откровений с враз помрачневшим Виктором вдруг приключился приступ настолько лютого, неистового бешенства, что по всем сейсмологическим показателям событие это вполне тянуло на маленькое локальное землетрясение.
С того дня их сеансы взаимного непонимания с Ксавье несколько приостановились. Но Чарльз, по всей видимости, придерживался мнения, что нечего Криду на халявных трёхразовых харчах бока просто так пролёживать. И сделал ход конём; точнее, рыжей кобылой, начав вместо себя присылать на свиданки Джин. Одному «Церебро» ведомо, чем руководствовался уважаемый профессор при принятии этого решения; однако досуг Виктора благодаря такой смене позиций заиграл новыми красками. Ибо всё-таки несравненно приятнее пялиться на все выпуклости, впуклости, параболы, гиперболы и прочие геометрически-анатомические прелести мисс Грей, чем пытаться плюнуть на лысину выжившему из ума телепату.
***
Они забрали его сны.
Все, кроме одного.
В мрачных лабиринтах его изувеченного рассудка обитали сотни демонов, которым не было имён. Но твари те терзали Виктора, только лишь когда он бодрствовал. Приходила темнота, закрывая всё пологом спасительного забытья — и демоны исчезали.
Крид никогда не помнил, о чём шептал ему собственный разум в минуты забвения.
Его здоровое, сильное тело проваливалось в сон, как в глухую бездну, куда не проникает ни единый луч света, — ни искры живого огня, чтобы осветить тех, кто скрывается в этой бездне, в пропасти, громадной и чёрной, словно океан первородного хаоса, из которого появился мир.
Счастье — это быть слепым, немым и глухим богом собственной вселенной, который не помнит сам себя.
Но иногда мрак расступался.
Тогда, казалось, в голове у Виктора пробуждался вулкан, давно потухший кратер которого однажды ушёл на дно морское вместе с землёй, его выплюнувшей, и теперь покоится под толщей тёмных вод; но что-что снова и снова заставляет его просыпаться, и вода становится огнём, бурлящей, раскалённой пеной.
Тогда начинали ныть старые раны, следы которых нельзя было прочесть на теле, но память о которых всякий раз приносила такую мучительную агонию, будто Виктор был старым, искалеченным, обожжённым пламенем войны солдатом, обречённым вечно страдать от фантомных болей по некогда утраченным на полях сражений конечностям.
Его сознание оживляло реальность, которой давно не существовало — и цеплялось за самые безобразные её стороны, чтобы творить.
...Он видит себя пятнадцатилетним подростком, видит свои грубые, неуклюжие руки, чересчур крупные, слишком уродливые, чтобы принять их за руки человека; недостаточно ловкие, послушные чистому импульсу инстинкта, свободные от оков человеческой мысли, чтобы считать, будто они могут принадлежать зверю.
Он видит тени, которые прячутся в старом, пропахшем кислым тряпьём и ветошью подвале, и думает, что он тоже — одна из этих боящихся света теней.
Он слышит лязг металла, струящийся за ним повсюду в темноте, стоит лишь сдвинуться с места; и внушающий бессильный ужас звук этот всё ещё преследует его спустя столько лет в кошмарах, доводя до неистовства.
***
Он открыл глаза.
Снаружи, на улице воздух плыл и дрожал от жара земли, пропитанной августовским солнцем; здесь он был густым, неподвижным и прохладным, как болотная тина.
Воздух — это море. А его тело — тело гигантской рыбы, ощущающей любое движение волн вокруг, когда те меняют своё направление.
Хиккори-диккори-док,
Мыши на часики скок...
Чувство времени ему никогда не изменяло. Время было не чередой бессмысленных названий, придуманных людьми для обозначения миллиарда миллиардов осколков вечности, а ещё одним пространством, существовавшим лишь тогда, когда кто-нибудь становился свидетелем его существования.
Часы задрожали, и мыши сбежали...
Она приближается к нему, а он слышит её запах, неуловимый для других, раньше, чем видит её саму; его мозг, обнажённый, оголённый каждой своей воспалившейся от боли клеткой находит её всякий раз в том месте, где она окажется лишь сотую долю секунды спустя.
Она всегда удивительно пунктуальна.
Даже когда опаздывает,
она всегда
Вовремя.
— ...хиккори-диккори-док.